Социальная психология знает движущие силы истории не хуже политиков и заговорщиков

Сгорает ли в огне социальных битв человеческая индивидуальность? Украина, Киев, февраль... Фото Reuters

О том, что такое современные революции, какую роль в них играет психология масс, что влияет на революционное напряжение, – об этом ответственный редактор приложения «НГ-сценарии» Юрий СОЛОМОНОВ беседует с заместителем директора Института психологии РАН, членом-корреспондентом Российской академии наук Андреем ЮРЕВИЧЕМ.

– Андрей Владиславович, мы с вами еще застали нашу страну во времена, когда понятие революции несло в себе преимущественно позитивный смысл и обещало советскому обществу, а заодно и человечеству дальнейшее движение к лучшему состоянию и развитию. Но сегодня в мире, переставшем быть двуполярным, забурлило такое, что если это и называется революцией, то чаще всего – под знаком беды. Мне кажется, нынче не только российская власть думает: «Главное – стабильность».

– Я считаю, что та, прошлая, ситуация не так уж сильно отличается от нынешней. Тогда власть тоже была за «стабильность», включая сохранение прежде всего самой себя. И изменение социального строя явно не входило в ее намерения.

Поэтому тогдашняя революционная риторика была асимметричной. С одной стороны, мы отмечали как праздник годовщины Октябрьской революции, всячески поклонялись ее большевистским вождям, за исключением тех, кто был репрессирован более успешными революционерами. С другой стороны, все, что угрожало власти, объявлялось контрреволюционным, оппортунистическим и т.д. Таким образом, культ революции, приведшей к господству советской власти, сочетался с подавлением невыгодных для нее протестных настроений.

Асимметричным было и отношение к революциям в других странах. Революции, приводившие к установлению дружественных нам режимов, оценивались позитивно, революции, в результате которых утверждались невыгодные нам режимы, объявлялись контрреволюциями, военными переворотами и т.п. Так что водоразделом между «хорошими» и «плохими» революциями были интересы власти того времени. Аналогичное отношение существовало и к социальной стабильности, которую впоследствии объявили вредным для нашего общества застоем, а еще позже стали считать социальным благом. Все это вписывается в простую закономерность, хорошо известную в теории: революции, как и последующие события, всегда видятся сквозь призму идеологии победившей стороны.

– Революция – слово широчайшее. Оно способно прилагать к себе такие слова, как «социальная», «демократическая» «национально-освободительная», «информационная», «постиндустриальная» и даже «сексуальная»...

– Действительно, слово «революция» имеет сейчас очень расплывчатый смысл. Помимо названных вами видов революций, сложилось и понятие научной революции, которое имеет непосредственное отношение к психологии как науке. Любая социальная революция сопровождается радикальными психологическими изменениями общества, которые и представляют собой психологическую революцию. Но психологическая революция возможна и в отсутствие социальной, например упомянутая сексуальная революция.

Во всех подобных случаях слово «революция» звучит скорее как метафора. На мой взгляд, все же лучше считать революциями только социальные революции, понимая под ними, во-первых, быстрое, во-вторых, радикальное, в-третьих, насильственное изменение существующего социального порядка.

– Революционная масса. На ваш взгляд, что это такое? Насколько далека эта масса от обычной толпы?

– Революционная масса – очень неоднородное и противоречивое явление. На первый взгляд, скажем, «революционная толпа» – это большая группа людей, движимых общей революционной целью и совершающих соответствующие действия. Но только на первый взгляд. В действительности в этой толпе находятся люди, имеющие самые различные цели и намерения. Одни преследуют вполне рациональные цели, например такие, как захват власти. Другие поддаются стихии общих настроений. Третьи имеют откровенно мародерские намерения. Четвертые оказываются в революционной толпе случайно. И так далее.

Нельзя впадать ни в одну из крайностей – ни уподобляться тем психологам, которые считают революционные толпы абсолютно иррациональными, ни тем классикам марксизма-ленинизма, которые преувеличивали влияние рациональности, утверждая, что участники революций руководствуются осознанными и хорошо продуманными классовыми мотивами. В революциях много стихийного и непредсказуемого, но есть и рациональное. А революционные массы отличает от обычных толп доминирование революционных целей.

– Насчет сторонников разума мне понятно больше. У рациональных лидеров всегда есть идеи, которые провозглашаются, возникают в виде призывов, требований, программ тех, кто берет в руки знамя той или иной революции. А что на самом деле движет отдельным человеком, как к таким мотивациям личности относится наука, которой вы занимаетесь?

– Эта наука всегда проявляла повышенный интерес к революциям. Французский ученый Гюстав Ле Бон в своей книге со знаковым названием «Психология революции» объяснил очень несимпатичную ему Французскую революцию проявлением иррациональности, агрессивности и склонности к насилию больших скоплений людей, поименованных им толпами. Эту линию в объяснении революций продолжил другой основоположник социальной психологии, американец Дункан Макдаугалл, который тоже подчеркивал слепую иррациональность революционных толп.

Иррациональность поведения толп заметил и Зигмунд Фрейд, считавший их действия невротичной формой группового поведения. Фрейд также находил большое сходство между революционными идеологиями, в частности социализмом и религией.

Такой известный последователь Фрейда, как Вильгельм Райх (кстати, написавший очень важную книгу о психологии фашизма), полагал, что политическая революция не может победить без сопровождения ее революцией сексуальной. У него даже был лозунг, звучащий примерно так: «Определить свободу — значит определить сексуальное здоровье».

У героев Шолохова классовый выбор всегда

был сложным.Кадр из фильма

Сергея Герасимова «Тихий Дон» 

Ну, а американский журналист и сатирик Хенри Менкен вообще называл революции «сексом политики». В то время как его соотечественник, социолог Нейл Смелзер, напротив, объяснял такое коллективное поведение «действием импотентов». Он считал, что к массовым акциям прибегают те, кто не способен достичь своих целей индивидуально.

– То есть для «импотентов» участие в революциях – что-то вроде релаксации?

– За таких неясных для меня участников поручиться не могу. Но идея иррациональности революционных толп позже была уравновешена версией о том, что многие люди в этих скоплениях ведут себя разумно, преследуя вполне определенные групповые и личные интересы. Так что мотивы революционного поведения не могут быть сведены только к иррациональному, разрушительному началу.

Многие современные теоретики революций принимают характерную для марксизма их трактовку как рационального процесса или, по крайней мере, – рациональной реакции на иррациональные социальные обстоятельства.

– Но, наверное, рассудочность отличает лишь «элиту» толпы, лидеров движения?

– Революции чаще всего объясняются и определяются двумя доминирующими факторами. Первый – личные психологические качества лидеров. Второй – более глобальные социально-психологические процессы, предопределяющие революционные события. Одни ученые акцентируют внимание на психологических характеристиках лидеров, пытаются понять, почему отдельные люди становятся революционными вождями. Другие исследователи занимаются массами – психологическими характеристиками тех, кто идет за лидерами и состоянием обществ, в которых зреют и происходят революции.

При этом и те, и другие ученые опираются на идею Фрейда о невротической связи между лидерами и ведомыми, в частности на его утверждение о том, что «группа представляет собой послушную орду, которая не может жить без хозяина. Она испытывает жажду подчинения, которая вынуждает инстинктивно подчиняться любому, кто провозглашает себя хозяином».

Популярность этой концепции не вполне понятна. Потому что революции, направленные именно против хозяев, нередко увенчиваются сменой одних владельцев на других. Причем часто на худших, чем предыдущие.

Тем не менее нельзя не признать и того, что революции не только порождают вождей, но и формируют в массах некритическое подчинение им. Отсюда вывод: вопрос о том, что более характерно для революций — слепое подчинение лидерам или ниспровержение авторитетов, видимо, не имеет однозначного ответа.

Еще одно неоднозначное мнение звучит так: только авторитарные личности имеют потребности и убеждения, необходимые для успешного совершения революций.

– Как тут не вспомнить мысль, которую я услышал от известного польского диссидента, журналиста и философа Адама Михника: «Никакая власть не любит революционеров. Но особенно – власть революционная».

– Верно. Когда революционеры приходят к власти, они перестают быть таковыми и вырабатывают крайне негативное отношение к тем, кто еще не остыл от борьбы и может на власть посягнуть. Поэтому, сохраняя революционную патетику, люди власти объявляют своих конкурентов контрреволюционерами, то есть врагами исходной революции.

Такое поведение очень понятно, ведь главная ценность любой власти – сама власть, а не пути прихода к ней. К тому же пришедшие к власти революционеры по своему собственному опыту хорошо знают механизмы революционной деятельности и поэтому способны хорошо ей противостоять. Например, Ленин сделал все возможное, чтобы не повторить ошибки царского режима, который слишком мягко боролся с революционерами.

Известно и то, что одна из первых вещей, которые делают революционеры, придя к власти, – уничтожение своих соратников, дабы не делиться с ними властью.

Психотип революционеров по мере их прихода к власти тоже изменяется. Но многое из своего «революционного стиля» они после прихода к власти сохраняют. Например, начинают все реформировать в революционной манере, по принципу: «разрушим до основанья, а затем». Часто это «затем» вообще не наступает, а все заканчивается разрушением.

Это подтверждает чудесное перерождение российских демократов, которые в 90-е, придя к власти, стали проводить свои преобразования отнюдь не демократическим путем. И эта метаморфоза не возмутила многих наших либерально настроенных граждан.

– Есть и другая метаморфоза: многие люди начинают охладевать после победы. Почему? Разочаровываются в новой власти?

– Такое тоже возможно. Но в научной трактовке революций важное место занимает другое – расхождение между реальностью и ожиданиями. И наиболее остро такой конфликт переживают социальные группы, положение которых ухудшается, например, в результате проводимых в обществе реформ. Достаточно вспомнить российскую интеллигенцию, активно поддержавшую реформы 80-х – 90-х годов истекшего столетия. Она же резко изменила свои настроения, ощутив на себе результаты этих реформ. Нечто подобное происходило с интеллигенцией и в начале XX века.

– Но это, наверное, неизбежно, если следовать известному закону исторического маятника?

– Многие теоретики сравнивают революционную энергию масс с вулканами: она накапливается до некоторой критической величины, по достижении которой «вулкан» извергается, разрушая сложившуюся политическую структуру общества. Революции дают выход энергии масс. Затем, как правило, наступает довольно длительный период «мира и спокойствия». Но это – наиболее благостный вариант. В него не вписывается тот же российский опыт Гражданской войны и последующих за ней репрессий 30-х годов.

С другой стороны, согласно «энергетической» концепции революций, пассионарная энергия масс не беспредельна и, потраченная на революцию, восстанавливается не скоро. А что касается вопроса потомков – как можно было терпеть репрессии, то у масс не остается сил для протеста, а тем более для новых революций.

– Если отбросить нескончаемую конспирологию, которой пользуются разного рода борцы с заговорами, каков действительный механизм психологического влияния внешних (международных) факторов на революционность отдельного человека, группы и общества?

– Влияние международных отношений на революции достаточно банально и вряд ли нуждается в доказательствах. Формы этого влияния разнообразны. Это и ослабление режимов в результате войн, делающее их неспособными противостоять революционерам (яркий пример – ослабление царского режима в результате Первой мировой войны), и зарубежная «помощь» оппозиционерам, которая более чем заметна в нынешних арабских революциях, и идеологии, завозимые из-за рубежа, в случае нашей страны – сначала марксизм, а потом – либерализм, и многое другое.

– Может ли конструирование идеального прошлого способствовать аккумуляции революционной энергии или, наоборот, гасить ее?

– Прошлое всегда «конструируется» – в том смысле, что объективная история всегда вписана в идеологически обусловленный контекст ее интерпретации, в результате чего одни и те же события видятся по-разному. Крутые изменения господствующей идеологии всегда сопровождаются и изменением видения истории. Отсюда – известное наблюдение о том, что в нашей стране «прошлое непредсказуемо».

Восприятие прошлого не может не оказывать влияния на формирование революционных импульсов. Если история нации воспринимается как «неправильная», «неудачная», «несчастная» и т.п., это естественным образом порождает у ее представителей желание круто изменить историческую траекторию развития. Если же, наоборот, история рассматривается как вполне благополучная, такие желания мало у кого возникают – по принципу «от добра добра не ищут».

– Трудно найти общественную науку, которая бы отказывалась от прогнозов дальнейшего развития страны, характера будущих изменений нашей жизни и т.д. Как в этом смысле выглядит социальная психология?

Пять минут побыл вандалом, и сразу полегчало...

Фото Reuters

– Да, действительно, любая общественная наука занимается прогнозированием (вообще главные функции науки – объяснение, предсказание и контроль). Существуют общие для разных общественных наук методы прогнозирования – разработка сценариев и другие, которые использует и социальная психология. Но существуют и специфические для каждой из них методы, «привязанные» к их основным категориям. Например, после прошлой зимней Олимпиады мы выявили корреляцию между психологическим состоянием разных стран, оцененным с помощью специальной методики, и количеством завоеванных ими медалей, а на основе этой корреляции построили прогноз на сочинскую Олимпиаду.

– Так все-таки каким числом или каким уменьем вершатся революции?

– Некоторые исследователи считают, что они совершаются активным меньшинством, а пассивное большинство не играет сколь-либо важной роли. В подтверждение приводится, например, тот факт, что перед началом нашей Октябрьской революции «революционный класс» – пролетариат составлял лишь 4% населения страны.

Есть и другая позиция. Например, теория революций Чарльза Тилли выделяет три их ключевых элемента: социальный конфликт, революционную мобилизацию масс и организацию их действий. Согласно этой концепции, мобилизация масс является важнейшим связующим звеном между первым и третьим элементами, обеспечивая трансформацию массового недовольства в революционные действия.

Но многое зависит от типа революций. Если это «революции сверху», совершаемые с помощью дворцовых переворотов, «битв бульдогов под ковром» и т.п., то широкие массы могут быть отлучены от них и вообще не понимать, что происходит. Если революции затягиваются, например выливаясь в гражданские войны, то «пассивное большинство» перестает быть пассивным, включаясь в события по принципу «око за око» и т.д. Яркие примеры такого включения в революцию содержатся в романах «Тихий Дон», «Доктор Живаго» и др.

– Но революционная масса неоднородна по многим характеристикам. Например, ее силы могут складываться, а мотивации – быть самыми разными…

– Американский социолог Толкотт Парсонс подчеркивал, что революционные движения выражают систему самых различных мотиваций в отношении существующего режима. Есть немало ученых, которые чаще всего видят прямую связь между уровнем эксплуатации людей и их готовностью к политической мобилизации. Но бывает и по-другому. Например, Дж. Пейдж, исследуя, почему вьетнамские крестьяне пошли в революцию, обнаружил, что они сделали это вовсе не из-за чрезмерной эксплуатации, а из-за того, что французские колонизаторы сломали традиционный для них уклад жизни. В отличие от пролетариата, описанного в учении Маркса, им, наоборот, было что терять и что защищать. Эта же логика объясняет и сопротивление афганских моджахедов, а впоследствии – талибов.

Многие современные исследователи (в частности, Майкл Киммел) считают, что нередко «революции против капитализма инспирируются не новым классом, который порождает сам капитализм, а теми традиционными социальными группами, для которых он представляет угрозу». Эту логику подтверждает и Октябрьская революция 1917 года, вызванная попыткой восстановить традиционные патриархальные, общинные отношения, порушенные растущим российским капитализмом.

Не выдерживает критики представление о том, что лидеры революций – это всегда социальные модернизаторы. Нередко предводители революций представляли собой традиционных контрреформаторов.

Социолог Лайфорд Эдвардс утверждает, что революционные настроения у тех или иных социальных групп порождаются не их обнищанием, а снижением их места в социальной иерархии. Другими словами, больше всего недовольны существующим социальным порядком не те, кто всегда жил плохо, а те, кто прежде жил относительно других социальных групп своего общества хорошо, но в результате реформ или каких-либо иных социальных пертурбаций ухудшил свое положение.

Это видно и понятно на примере российской интеллигенции, большая часть которой пострадала от реформ, а также таких социальных групп, как военные, и других, принадлежавших в советском обществе к числу наиболее обеспеченных.

– Андрей Владиславович, так грозит ли России сегодня новая революция?

– Начну с того, что отношение к революциям неоднозначно и к тому же переменчиво. Сегодня отношение к ним как к «локомотивам истории» и единственно возможному пути освобождения эксплуатируемых классов сменилось. Революция стала синонимом политического экстремизма, строго караемого законом. В других странах революции законом тоже, естественно, не приветствуются, но нередко все еще ассоциируются со свободой, равенством, братством и прочими непреходящими ценностями. Наиболее негативное отношение к революциям существует в США, где они воспринимаются как наиболее глобальный вид социальной деструкции (революция американских колонистов против англичан, естественно, воспринимается как позитивное исключение).

Было время, когда нам казалось, что революции – удел «банановых республик». Но 1991 и 1993 годы, а также случившиеся на стороне «бархатные» революции, «революции роз» и т.д. показали, как мы глубоко заблуждаемся.

Другое заблуждение – уверенность в том, что революции невозможны в странах с устоявшейся демократией и весьма реальны в странах, где она не устоялась или вообще отсутствует. Даже страны с устоявшейся демократией, многие из которых переживают острые этнические и иные конфликты, вполне способны на революционные «сюрпризы».

Поэтому есть основания думать, что в современном мире революции на почве этнических конфликтов выглядят более вероятными, чем катаклизмы, порожденные классовыми противоречиями.

Ясно, что марксистский образ революций явно устарел и мало соответствует современности. Конечно, классовые конфликты еще возможны, а исторический спор между капитализмом и социализмом, под знаком которого прошел предыдущий век, по всей видимости, еще не завершен. Есть, например, теория, согласно которой социализм не только не противоречит демократии, но, напротив, является демократическим «ограничителем» рыночной экономики.

Эта мысль особенно актуальна для России, где либеральные экономические преобразования осуществляются от имени демократии, но, как правило, недемократическими способами, без учета мнения основной части общества.

Вместе с тем в современном обществе более вероятными представляются другие виды революций – бархатные, оранжевые, революции «сверху», революции на этнической почве и др., меняющие традиционные представления о революциях и их движущих силах. Из современных представлений вытекает формула: революции никогда не являются неизбежными (в отличие от марксистской трактовки, где они представали «объективной необходимостью»), но всегда возможны (в отличие от вывода о том, что время революций уже в прошлом).

Очень важный вопрос – возможна ли революция в условиях демократии, которую принято считать наиболее прогрессивным политическим режимом, не нуждающимся в «улучшении», особенно революционным путем? Когда-то Алексис Токвилль писал, что большинство граждан демократических государств не видят, что они могут выиграть в результате революций, зато видят тысячи вариантов, в результате которых они могут проиграть.

– Но это, вероятно, про развитые страны и такие же демократии?

– Насчет последних я бы не обольщался. Мысль о том, что демократия является абсолютно надежным «лекарством» от революции, вроде бы очевидна. Если большую часть населения не устраивает власть или существующий социальный порядок, то при наличии демократических механизмов власть можно сменить, а социальный порядок изменить демократическим путем – и соответственно нет нужды в революциях.

Но, во-первых, не всякая власть согласна на смещение демократическим путем и поэтому нередко прибегает к фальсификации результатов выборов и другим подобным приемам.

Во-вторых, существующий социальный порядок, как правило, бывает закреплен в Конституции и плохо поддается демократическим изменениям, свидетельством чему является круг вопросов, по которым запрещено проводить референдумы.

В-третьих, демократия неизбежно порождает механизмы манипулирования поведением избирателей, рычаги подавления оппозиционных сил с помощью государственного аппарата, использование больших финансовых и пиар-ресурсов для проведения избирательных кампаний и т.п.

Поэтому в ряде стран в подобных условиях, усугубляемых неразвитостью институтов гражданского общества, у «низов» имеются весьма ограниченные возможности воздействия на власть и на существующий социальный порядок демократическим путем.

– Это вы уже о России?

– В том числе. Во-первых, наша нынешняя демократия, несмотря на свою молодость, является хорошо «управляемой», а власть уже имеет богатый опыт нейтрализации революционных движений: она научилась не только «приручать» оппозицию, но даже выращивать ее искусственно.

Во-вторых, каждый народ переживает периоды «взрыва пассионарности», по окончании которого революционная энергия иссякает. Лично мне трудно поверить, что Россия после бурных событий начала 90-х способна на новые революции.

В-третьих, в нас отложился исторический опыт революции, уносящей множество человеческих жизней и поглощающей бездну энергии, которую лучше использовать на нормальное социально-экономическое развитие.

В-четвертых, если исходить из изложенного выше понимания революций как реакции не на отсутствие необходимых реформ, а на сами реформы, то можно уповать на то, что основная часть наших сограждан к реформам более или менее адаптирована. Если не материально, то хотя бы психологически.

И в-пятых, потенциальных революционеров в современной России немало. Но для них открыто множество социальных «ниш», где их потребности могут находить удовлетворение. Естественно, есть «ниша» для революционеров-романтиков, народных героев. Но таких людей в нашем прагматическом обществе остается все меньше.

В марксистской традиции подобные факторы принято относить к «субъективным», что, естественно, нисколько не принижает их значения. Однако главная «объективная» предпосылка революций в той же традиции – острые социальные противоречия, неравномерное распределение собственности, огромные различия в уровне доходов и т.п. – существует и в современной России. К ней добавляются такие «немарксистские» причины революций, как этнические конфликты, радикальные различия в уровне жизни занятых в государственном и частном секторе. Так что представлению о том, что время революций осталось для нас в прошлом, предстоит выдержать очень серьезную проверку временем.

Leave a Reply